Святочные рассказы Н.С. Лескова
В период Святок постоянный автор портала «Богослов.Ru» доктор филологических наук Алла Анатольевна Новикова-Строганова делится с читателями своими размышлениями над святочными рассказами Н.С. Лескова. Публикуется в авторской редакции.
Статья

«Сюрпризы и внезапности» русской жизни: святочные рассказы Н.С. Лескова

В «каверзливое» (по слову Лескова) капиталистическое время, когда «“зверство” и “дикость” растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны до ничтожества»[i], писатель вёл свою борьбу (на религиозном языке – «брань»), совершал свой подвижнический труд: важно было восстановить поруганный и утраченный идеал. Задача и ныне плодотворная, ибо «цели христианства вечны» (XI, 287) , как подчёркивал Лесков. В этих идейно-эстетических установках он наиболее сближается с Гоголем.

Со всей очевидностью гоголевские традиции представлены в святочных рассказах Лескова, которые стали настоящим творческим и духовным призванием писателя, вдохнувшего новую жизнь в традиционный жанр. «У нас не было хороших рождественских рассказов с Гоголя до Зап. <ечатленного> Ангела» (XI, 401),– писал Лесков, отмечая, что после его повести «Запечатленный Ангел» святочные рассказы «опять вошли в моду, но скоро испошлились». Действительно, на фоне «массовой» сезонно-бытовой святочной беллетристики лесковские рассказы – явление оригинальное и новаторское.

К сожалению, современному читателю святочное творчество Лескова мало известно. Так, например, «Неразменный рубль», «Обман», «Христос в гостях у мужика», «Жидовская кувырколлегия» долгое время не переиздавались. До сих пор некоторые рассказы (например, «Уха без рыбы») остаются не переизданными со времени их первой журнальной публикации. Но и сегодня все эти произведения звучат не менее (возможно – даже более) актуально, как свойственно истинной классике, будят ум и сердце, являются превосходным чтением не только на святки, но в любое время года.

Так, суть рассказа «Отборное зерно» (1884) восходит к Новому Завету, о чём недвусмысленно предуведомляют и само название, и особенно эпиграф из Евангелия от Матфея: «”Спящим человеком прииде враг и всея плевелы посреди пшеницы” Мф. XI. 25»[ii].

Гоголевские мотивы показательно вынесены автором «на поверхность» текста. Описана общественно-политическая ситуация, афористически выраженная в «Мёртвых душах»: «Мошенник на мошеннике сидит и мошенником погоняет»[iii]. В создании сатирических образов Лесков опирается на поэтику маски, марионетки, обобщающие возможности которой показал в своё время Гоголь. В повести «Невский проспект» Гоголь восклицал: «Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется!» (III, 45).

Бутафория, ряжение, сокрытие настоящего лица под личиной, Божьего подобия и образа – под «образиной», маскировка истинной сути становятся всеобъемлющим свойством и получают черты инфернальности, воплощённого зла – под завуалированным прикрытием тьмы оно таится от света истины. Недаром Православная Церковь негативно относится к маскам. Ведь это не лицо и тем более не Лик, а «личина», прикрывающая злые намерения, низкие мысли и чувства, – один из признаков «лукавого искусителя». Сходное отношение к маске обнаруживаем в русской и зарубежной литературе. Так, в романе М.Н. Загоскина «Искуситель» обстановка святочного маскарада предполагает возможность с размахом и в то же время скрытно осуществить неблаговидные замыслы, напоминающие по масштабу «бесовские» затеи: «мы замаскируемся, нас никто не узнает, а мы будем интриговать целый мир» [iv].

Одна из героинь лесковского романа «Обойдённые» (1866) на святочном маскараде в дворянском собрании испытывает ощущение безотчётного страха. Это тревога – от предчувствия близости нечистой силы, возможно, затаившейся под прикрытием маски. Анна Михайловна признаётся: «Я, знаете, просто ... боюсь масок. <…> дерзкие они ... им всё нипочем... Не люблю» (3, 92).

Чувство неуверенности и ужаса перед маской испытал в детстве и запомнил на всю жизнь Чарльз Диккенс – английский романист, наиболее родственный русской литературе, любимый и Гоголем, и Лесковым, высоко ценимый и Достоевским, и Толстым как писатель «безошибочного нравственного чутья». В автобиографической статье «Рождественская ёлка» (1850) Диккенс поделился с читателями своего журнала «Домашнее чтение» детским воспоминанием: «Когда же на меня впервые взглянула та маска? Кто в ней был и почему она так испугала меня, что стала целым событием в моей жизни? Вообще-то это была не такая уж страшная маска; скорей даже ей полагалось быть смешной. Тогда почему же это застывшее лицо производило такое неприятное впечатление?.. Может, причиной тому была её неподвижность?.. Наверное, превращение живого лица в застывшую маску рождало в моём встревоженном сердце неосознанное представление о той страшной и неотвратимой минуте, когда каждое лицо становится неподвижным навеки. И ничто не могло примирить меня с этим... Одного воспоминания об этом застывшем лице, мысли, что оно существует, было достаточно, чтобы я в ужасе вскакивал среди ночи весь в поту и кричал: “О, вот она приближается, эта маска!”» [v]. Маска заставила Диккенса уже в детстве пережить ужас предчувствия смерти, а значит и близость того «врага рода человеческого», с кем связано разрушение и небытие, кто не хочет спасения, воскресения и жизни.

В новелле «Крещение» «Лета Господня» И.С. Шмелёва маска напрямую сопряжена со всеми признаками дьяволиады. Сожжение «поганой хари» похоже на обряд избавления от нечистого духа. Однако, даже корчась в очистительном огне, сатана сопротивляется стремлению человека к духовной чистоте: отвратительная «харя» «скалится, дуется пузырями, злится… что-то течёт с неё,– и вдруг вспыхивает зелёным пламенем.

– Ишь зашипел-то как…– тихо говорит Горкин, и мы оба плюем в огонь.

А харя уже дрожит, чернеет, бегают по ней искорки… вот уже золотится пеплом, но ещё видно дырья от глаз и пасти, огненные на сером пепле <…> “Во Христа креститеся, во Христа облекотеся”, – поют. Значит, Господень лик носим, а не его» [vi].

Возвращаемся к сюжету рассказа Лескова «Отборное зерно». Один из его безымянных персонажей – отъявленный мошенник, «лгунище и патентованный негодяй» (7, 56) – скрывается под личиной «именитого барина». «Правильный вид» мужика Ивана Петрова тоже обманчив. Этот с виду благообразный старец – пособник и сообщник в преступных махинациях «барина» и «купца». «Мужик» помогает этим двум плутам довести до завершения задуманную ими аферу – потопить застрахованную по самой высокой цене баржу, где везут под видом первосортной «драгоценной пшеницы» просто мусор (по евангельскому слову – «плевелы»). Таким образом, в основе повествования – шутовское действо, розыгрыш, обман. В этом смысле «Отборное зерно» соотносится с другим святочным рассказом Лескова – «Обман» (1883). Срабатывает своеобразная логика «обратности» – когда всё «наоборот», «наизнанку», «шиворот-навыворот».

Плутовство с «отборным зерном», по замыслу Лескова, призвано послужить доказательством мысли, что «наш самобытный русский гений <…> вовсе не вздор» (7, 58). Таким образом, неправедный «социабельный» мир с его искажёнными представлениями о морали и нравственности показан в перевёрнутом виде, с применением эффекта кривого зеркала: «Из такой возмутительной, предательской и вообще гадкой истории, которая какого хотите любого западника в конец бы разорила, – наш православный пузатый купчина вышел молодцом и даже нажил этим большие деньги и, что всего важнее, – он, сударь, общественное дело сделал: он многих истинно несчастных людей поддержал, поправил и, так сказать, устроил для многих благоденствие» (7, 68).

Сходная парадоксальная ситуация представлена в лесковском рассказе «Уха без рыбы» (1886). Этот «рассказ кстати» по жанровым характеристикам примыкает к «святочным рассказам». Лесков рисует «простое дело на святочный узор», призванное послужить доказательством, что «уха без рыбы»– «это совсем не такая несообразность, как кажется» [vii]. Со времени первой публикации рассказ не переиздавался, поэтому остановимся на нём подробнее.

Герой рассказа, носящий имя библейского мудреца – Соломон, уважаемый в еврейской общине за мудрость и предусмотрительность, чуть было не потерял свою репутацию у соплеменников из-за того, что подал русской девке Палашке милостыню на крещение её ребёнка, то есть совершил «несоответствующее призванию еврея дело». «Дело» это разрешается ко всеобщему удовольствию, но устройство «всеобщего счастья» не обошлось без явного мошенничества. Выяснилось, что Соломон фарисейски подал Палашке фальшивую купюру, чтобы она её разменяла, вернула бы сдачу неподдельными деньгами, а рубль, потраченный на крещение внебрачного младенца, потом отработала.

Однако это жульническое «дело, которое сделал Соломон, веселило сердца всех, и в этом смысле его следует признать за хорошее дело, так как оно всем принесло долю добра и радости, – комментирует Лесков. – Евреи радовались, что у них есть такой мудрец, как Соломон; христиане были тронуты добротою Соломона и хвалили его за сердоболие <…> Палашка считала его не только своим благодетелем, но благодетелем своего ребёнка <…> а сам Соломон обменял плохие деньги на хорошие, да ещё взял прибыль, так как благодарная Палашка отработала ему за рубль не три недели, а целую зиму. Вот и сосчитайте, сколько тут получилось прекрасных результатов! А собственно прямого благодетеля, в настоящем смысле слова, ведь, надо признаться, здесь тоже нет – “уха” как будто “сварена без рыбы”, а всё-таки уха есть, и автор, который бы это рассказал, надеюсь, был бы не виноват, что в его время это блюдо так готовится» [viii].

Простовато-добродушный тон рассказчика относительно «прекрасных результатов» не может ввести читателей в заблуждение. Ирония по поводу «несообразностей» и «гримас» русской жизни очевидна, так что «уха без рыбы» в этом рассказе щедро приправлена горечью.

Вся «российская социабельность» в лицах представлена в «краткой трилогии в просонке» «Отборное зерно». «Три маленькие историйки» показали три основные сословия русской жизни: «Барин», «Купец», «Мужик». Типы нарицательные, даже собственных имён не имеют. Исключение в этом смысле – мужик. Однако его имя – Иван Петров – тоже обобщённо-собирательное, равнозначное всё тому же: «мужик», «человек из народа», поскольку имена и соответствующие отымённые фамилии «Иванов, Петров, Сидоров» в устоявшемся социо-культурном пространстве национально и социально маркированы.

Ещё один мужик выступает под перевёрнутым по отношению к первому именем – Пётр Иванов. По сути между ними нет разницы – последний организует на поддержку плутовской затеи крестьян своего местечка Поросячий брод.

Обращает на себя внимание красноречивое оценочное название этого села. Оно ассоциируется с не менее выразительным – Скотопригоньевск – в романе «Братья Карамазовы» Достоевского.

Кроме того, в свете творческих установок Лескова, придававшего чрезвычайное значение именованиям, любившего, чтобы «кличка была по шерсти», в поэтике топонима «Поросячий брод» усматриваются более глубокие связи – с новозаветным контекстом. Священное Писание рассматривает свиней как образ плотской косности. Существа, устремлённые только к земной пище (своему «корыту»), не просто закрыты для духовных истин, не восприимчивы к высшим ценностям, но и представляют серьёзную угрозу для одухотворённого человека. Потому Христос возбраняет раскрывать душевные сокровища («метать бисер») перед свиньями: «не бросайте жемчуга вашего пред свиньями, чтоб они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас» (Мф. 7: 6). В эпизоде о «стране Гадаринской» Иисус повелел бесам выйти из человека, одержимого нечистым духом. «Бесы, вышедши из человека, вошли в свиней; и бросилось стадо с крутизны в озеро и потонуло» (Лк. 8: 33).

Евангельская метафора представлена в подтексте «Отборного зерна» в редуцированном виде. Пронырливые «бесенята» (с учётом топонима – «поросята») ловко отыскали лазейку, дабы избежать гибельного разоблачения. «Барин», «купец» и «мужик», потопив баржу с зерном, достигли своей шельмовской цели, лихо проскочив все преграды через свой «поросячий брод».

Безымянные персонифицированные «сословия» «Отборного зерна» соотносимы также с типами сатиры Салтыкова-Щедрина. В тексте рассказа Лескова имеется прямая отсылка к щедринской сказке «Повесть о том, как один мужик двух генералов прокормил».

Задачу нравственного преобразования социальных сословий русские писатели во многом возлагали на Православную Церковь, которая, как писал Гоголь, «может произвести неслыханное чудо в виду всей Европы, заставив у нас всякое сословье, званье и должность войти в их законные границы и пределы»[ix] (6, 34).

О родственности талантов двух русских классиков в рассказе «Отборное зерно» красноречиво свидетельствуют многочисленные лесковские ссылки на Гоголя, использование его образов для лаконичной характеристики собственных персонажей, разнообразные способы включения гоголевского слова в художественную ткань произведения, а главное – постоянное живое присутствие гоголевской традиции в подтексте и на поверхности лесковского текста. Сюжетными ситуациями, мотивами, афоризмами Гоголя, доведёнными до совершенства, Лесков пользуется как ёмкими формулами-дефинициями, рассчитанными на мгновенное читательское узнавание и потому способными заменять пространные описательные периоды.

Афера с продажей «мусорной пшеницы» под видом первосортной соотносима с авантюрой Чичикова по купле-продаже «мёртвых душ». В чём-то аналогична жизненному пути гоголевского мошенника предыстория антигероя в рассказе Лескова: «это был как раз тот самый мой давний товарищ, который в гимназии ножички крал и брови сурмил, а теперь уже разводит и выставляет самую удивительную пшеницу» (7, 60). Характер «пройдохи-барина» писатель определяет опять-таки при помощи типизированных гоголевских образов: «отталкивала меня в нём настоящая ноздрёвщина, но только мне так и казалось, что он мне дома у себя всучит либо борзую собаку, либо шарманку» (7, 64).

С виду приличная, но совершенно неопределённая, «обтекаемая» внешность Чичикова: «Не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод» (VI, 7), – скрывает бесовскую сущность оборотня, способного надеть любую личину, приноровится ко всякой ситуации. Такие же «перевёртыши»– сатирические типы Лескова. Стремясь приспособиться к капиталистической эпохе – «банковому периоду», дворянство деградирует морально, ничуть этим не смущаясь: «Нельзя, братец, в нашем веке иначе: теперь у нас благородство есть, а нет крестьян, которые наше благородство оберегали» (7, 71).

В циничной сделке «барина» с «купцом» также наличествует отзвук «Мёртвых душ», напоминающий о торге Чичикова с Собакевичем, смешном и жутком одновременно. Реминисценция позволяет реконструировать читательский и жизненный опыт лесковского «барина». Видно, что он был внимательным читателем гоголевской поэмы и, возможно, именно у Чичикова выучился жульничеству, в котором усматривал «хорошее средство для поправления своих плохих денежных обстоятельств и ещё более дурной репутации» (7, 65). «Барин» напрямую апеллирует к опыту гоголевского афериста: «”Возьму не дороже, чем за мёртвые души”». Показательна реакция его неначитанного «делового партнёра»: «Купец не понял, в чём дело, и перекрестился» (7, 70).

Православное благочестие, религиозно-нравственные традиции занимают важнейшее место в системе ценностей Гоголя и Лескова. Так, в приведённом эпизоде христианское чувство не приемлет образа-оксюморона «мёртвые души», поскольку «у Бога все живы». «Не зашедшегося в науках» купца устрашает непонятное ему зловещее словосочетание. Естественна поэтому реплика слушателя этой удивительной истории: «Вы какие-то страсти говорите» (7, 72).

«Страсти» материализуются благодаря наглому цинизму трёхсторонней сделки, участники которой – «дворянин, то есть бесстыжая шельма», «купец – загребущая лапа» (I, 40), как именовал господствующие классы Лесков в своей первой большой повести «Овцебык» (1862), и их пособник – «помогательный мужик». Эта сатирическая «триада» в «трилогии» «Отборное зерно» в «социабельном» срезе профанирует сакральный принцип триединства.

Шутовской спектакль в трёх актах, разыгранный тремя заговорщиками, разворачивается будто на сцене. Театральность как особое свойство игрового («ряженого») изображения усвоена Лесковым с опорой на поэтику Гоголя. Цель шельмовского действа – довести до логического завершения мошенническую операцию: «Народу стояло на обоих берегах множество, и все видели, и все восклицали: “ишь ты! поди ж ты!” Словом, “случилось несчастие” невесть отчего. Ребята во всю мочь вёслами били, дядя Пётр на руле весь в поту, умаялся, а купец на берегу весь бледный, как смерть, стоял да молился, а всё не помогло. Барка потонула, а хозяин только покорностью взял: перекрестился, вздохнул да молвил: “Бог дал, Бог и взял – буди Его святая воля”» (7, 77).

Святочное «жанровое задание» предполагает показ человеческого единения, духовного сплочения. Лесков же предложил своеобразную «антиутопию». Единение, «всеобщность» «актёров» и «зрителей» достигается на антихристианской, лукавой основе. В этой иезуитской импровизации «всех искреннее и оживлённее был народ» (7, 77). Вдохновенная игра житейски объяснима: крестьяне-погорельцы, которым «строиться надо и храм поправить», не надеясь на помощь властей, предпочитают сделку с мошенниками, видя конкретную для себя практическую пользу. Конечно, пострадало обманутое страховое общество, но национальное чувство не ущемлено: ведь страхование от несчастных случаев – это, с народной точки зрения, «немецкая затея» (7, 78).

В поэтике рассказа причудливо переплетаются свет и тени; мотивы игры, смеха и плача, радости и страха, наказания за грех и евангельской «сверхнадежды» на искупление и спасение милостью Божией. Нетрадиционно преломляются в «Отборном зерне» свойственные святочному жанру мотивы чуда, спасения, дара, воплощённые в традиционном «счастливом финале»: «всё село отстроилось, и вся беднота и голытьба поприкрылась и понаелась, и Божий храм поправили. Всем хорошо стало, и все зажили хваляще и благодаряще Господа, и никто, ни один человек не остался в убытке – и никто в огорчении <…> Никто не пострадал! <…> Барин, купец, народ, то есть мужички – все только нажились» (7, 78).

«Логика абсурда» российской действительности превращает здравый смысл в бессмыслицу и наоборот. Русская жизнь в очередной раз преподносит сюрпризом столь странное и немыслимое, на первый взгляд, блюдо, как «уха без рыбы».

Если праведные герои Лескова исповедуют идеалы истинного христианства, то для антигероев-оборотней религия – только внешняя обрядовость, фарисейское прикрытие антихристовой сути. «Все христопродавцы» (VI, 97), – подытожена в «Мёртвых душах» эта мысль.

Так, перед заведомо мошеннической операцией по отправке баржи с мусором под видом «отборного зерна» отслужили «молебен с водосвятием». Купец – «из настоящих простых истинных русских людей <…> страшно богат и всё на храм жертвует», свободно цитирует Писание, «но при случае не прочь и покутить» (7, 63) – почти двойник Ильи Федосеевича из рассказа Лескова «Чертогон» («Рождественский вечер у ипохондрика», 1879).

Нравственная порча охватила все слои русского общества. Даже представитель народа – «мужик» Иван Петров, с виду «христианин самого заправского московского письма», который по субботам «ходил в баню, а по воскресеньям молился усердно и вежливо <…>, приносил в храм дары и жертвы» (7, 74), сохраняя внешнее благочестие, на деле давно отказался от Христовой истины. О подобных ханжах и лицемерах Иисус говорит в Евангелии: «ныне вы, фарисеи, внешность чаши и блюда очищаете, а внутренность ваша исполнена хищения и лукавства» (Лк. 11: 39). Приспосабливаясь к духу всеобщего эгоизма и продажности, «мужик» выстраивает себе соответственную концепцию жизни, криводушно прикрытую Писанием: «нынче, друг, мало уже кто по правде живёт, а всё по обиде», «в Писании у апостолов сказано: “Весь мир во грехе положен” – всего не омоешь, а разве что по малости», «Господь грех потопом омыл, а он вновь настал» (7, 75).

Если «мужик» и «купец» ещё время от времени ссылаются на священные тексты, то показателен факт, что в лексиконе «барина»-«христопродавца» библейские речения вообще отсутствуют. «Барин» демонстративно отказывается от Бога и не совестится в этом признаться. В религиозно-нравственном контексте повествования этот сатирический антигерой и есть тот самый «враг», который посеял «плевелы посреди пшеницы» – и в прямом, и в метафорическом смысле.

В ясной, простой и вместе с тем глубокомысленной евангельской притче о пшенице и плевелах представлена вся история добра и зла. «Прилежно рассматривая себя и других, – размышлял автор журнала «Христианское чтение», – мы и в себе самих, и вне себя – везде находим подле добра зло, подле любви ненависть, подле высокого парения духа к небу скотскую привязанность к земле <…> Эту истину подтверждает также и История Библии. Подле праведного Авеля живёт Каин <…> подле избранных учеников Господа нашего – Иуда-предатель» [x].

Мотив «отборного зерна» – один из ведущих в Новом Завете: «семя есть слово Божие» (Лк. 8: 11). В Евангелии от Иоанна (Ин. 12: 24) словами притчи о пшеничном зерне, метафора которой раскрывает идею самоотверженной любви, говорит о Себе Христос. В Евангелии от Луки Господь уподобляет образам горчичного зерна и закваски Царствие Божие (Лк. 13: 18 - 29), куда не смогут войти все «делатели неправды», в том числе тот, кто воровским, предательским образом (пришёл ночью, воспользовался неведением – «сном» людей) испортил «отборное зерно» сором, «всея плевелы посреди пшеницы».Это и есть «лукавый враг» рода человеческого, от которого Иисусова молитва «Отче наш» просит оградить людей: «и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого» (Лк. 11: 4). Об этом учит евангельская притча: «Поле есть мир, доброе семя – это сыны Царствия, а плевелы – это сыны лукавого» (Мф. 13: 38).

Художественное своеобразие «Отборного зерна» формируется в сплаве евангельского, лиро-эпического и сатирического начал. При этом доминирующим является слово вечной истины, заповеди, Нового Завета. Избранная в качестве эпиграфа цитата из Евангелия: «”Спящим человеком прииде враг и всея плевелы посреди пшеницы” Мф. XI. 25» (7, 57) – становится лейтмотивом произведения, задаёт его основную тональность и в конечном итоге определяет сакральную и семантико-эстетическую сущность сложно организованного повествования, слагающегося из нескольких взаимодействующих стилистических пластов (автор-повествователь, герои, рассказчик, слушатели).

Христианская и эпическая многогранность рассказа Лескова не исключает, а предполагает лирическую устремлённость автора, отдающего себе отчёт в том, насколько перемешаны светлые и тёмные стороны бытия, добро и зло, «пшеница» и «плевелы» – и в обыденной жизни, и в душе человеческой. Лирическое вступление к рассказу «в просонке», то есть в пограничном состоянии между сном и явью, представляет собой авторские предновогодние раздумья.

Переживание особой временнóй пограничности Рождества и Нового года, острого ощущения связи со временем – сиюминутным и вечным – созвучно приветственным словам Гоголя Новому – 1834 – году: «Великая торжественная минута. Боже! Как слились и столпились около ней волны различных чувств. Нет, это не мечта. Это та роковая неотразимая грань между воспоминанием и надеждой. Уже нет воспоминания, уже оно несётся, уже пересиливает его надежда…У ног моих шумит моё прошедшее, надо мною сквозь туман светлеет неразгаданное будущее» (X, 16).

В литературоведении отмечалась условность рождественско-новогодней приуроченности лесковских святочных рассказов. Однако святочное начало в них не только не является поверхностным, но наоборот – создаёт своего рода подводное течение, внутренний план повествования – лирический и обобщённо-символический. Так, авторская лирическая «увертюра» к «новогодней» «трилогии в просонке» отнюдь не формально-внешняя жанровая привязка. В рассказе, который (как и некоторые другие) в первоначальной публикации не был святочным, первый и единственный «новогодний» фрагмент текста задаёт необходимую тональность лесковской «художественной проповеди» [xi] христианского идеала.

Ведущая идея рождественского мироощущения – «Христос рождается прежде падший восставити образ», то есть принести искупление закосневшему во зле человеку, уронившему в себе образ и подобие Божие. От человека на этом пути также требуется немалое духовное усилие – глубокое раскаяние в грехах, «святое недовольство» собой. «Не дай Бог тебе познать успокоение и довольство собой и окружающим, – наставлял Лесков своего приёмного сына Б.М. Бубнова, – а пусть тебя томит и мучит “святое недовольство”» (XI, 515).

Такое же «томление духа» испытывал сам писатель. Он учинял себе, подобно Гоголю, строжайший самосуд. В «Отборном зерне» Лесков признавался: «Учители благочестия внушают поверять свою совесть каждый вечер. Этого я не делаю, но по окончании прожитого года благочестивый совет наставников приходит на память, и я начинаю себя проверять. Делаю я это сразу за целый год, но зато аккуратно всякий раз остаюсь собою недоволен» (7, 57).

Эти лирические медитации, стремление разобраться в собственной душе, очиститься внутренне в преддверии Нового года естественно приводят автора к тревожным раздумьям о судьбах народа и современной России, в которой христианский идеал подменён торгашеством, атмосферой всеобщей продажности.

Важно заметить, что мучимый предновогодним подведением итогов своей жизни автор «трилогии в просонке» не спит. Это означает, что к бодрствующему духом человеку уже не сможет подобраться враг,являвшийся «спящим человеком» в евангельском эпиграфе, определившем уникальное художественное решение лесковского рассказа, текст которого позволяет восстановить синхронный новозаветный и литературный – гоголевский – контекст.

«Мир наизнанку» у Лескова чреват самыми неожиданными превращениями. Так, в святочном рассказе «Путешествие с нигилистом» (1882) «нигилист» оказывается прокурором, дьякон – «бесом». Намёк на возможность подобного оборотничества есть у Гоголя в повести «Ночь перед Рождеством». Достаточно вспомнить выразительный пластический рисунок однотипного поведения ухажёров Солохи – чёрта и дьяка – в рождественский сочельник.

В «Путешествии с нигилистом», как и в рассказе «Отборное зерно», представлена «рождественская ночь в вагоне», только здесь святочное происшествие разворачивается при непосредственном участии всех пассажиров. Как и следует по законам святочного жанра, Лесков в начале рассказа создаёт уютную атмосферу общения, тесного (в данном случае – в прямом смысле) кружка людей, волей судьбы сплочённых в рождественскую ночь в вагоне пассажирского поезда.

Однако это не традиционное умилённо-радостное рождественское единение духовно близких людей, а сплочение иронически переосмысленное, травестированное. Все пассажиры сосредоточились на мысли о своём подозрительном попутчике, в котором заподозрили «нигилиста» (по-нынешнему: оппозиционера, радикала, экстремиста).

Всех запутал и ввёл в заблуждение дьякон. Он вселил в пассажиров недоверие, рознь, беспричинную ненависть к попутчику. Но при прояснении курьезной ситуации этот «диаболос» (в переводе– разделитель) внезапно и таинственно пропал.

Мотивы «ряжения», двойничества, бесовства связаны с тьмой, мраком. Удел этого «псевдодьякона»– ночь, мрак, и он скрывается с наступлением Рождества Христова при первых лучах света, как и положено нечистой силе. Финал рассказа предполагает такую метафизическую мотивировку непостижимого исчезновения: «Но все напрасно оглядывались: “куда он делся”,– дьякона уже не было; он исчез <…> даже и без свечки. Она, впрочем, была и не нужна, потому что на небе уже светало и в городе звонили к рождественской заутрене» (7, 175).

Параллель обнаруживается в «Ночи перед Рождеством» Гоголя: «чёрт, которому последняя ночь осталась шататься по белому свету и выучивать грехам добрых людей. Завтра же с первыми колоколами к заутрене побежит он без оглядки, поджавши хвост, в свою берлогу» (1, 202).

Мотив «мир наизнанку» сочетается с концепцией русской жизни – жизни парадоксов, метаморфоз, «сюрпризов и внезапностей» – как она представлена в творчестве Лескова. У нас, на Руси, «что ни шаг, то сюрприз, и притом самый скверный» (III, 383), – констатировал писатель в повести с характерным заглавием «Смех и горе» (1871). В качестве убедительной аргументации в контекст лесковской повести органично вплетается «гоголевский текст» – сюжетные ситуации, мотивы, образы: «всех можно, как слесаршу Пошлёпкину и унтер-офицерскую жену, на улице выпороть и доложить ревизору, что вы сами себя выпороли… и сойдёт, как на собаке присохнет, лучше чем встарь присыхало» (III, 562).

Лесков воспринимает современный мир через призму нестареющего литературного наследия Гоголя: «Страшно, знаете, не страшно, а всё, как Гоголь говорил, “трясение ощущается”» (III, 560). Так, обращение к социально-философским, нравственно-эстетическим заветам Гоголя является важным организующим элементом лесковской концепции русской жизни, в основе которой – гоголевский взгляд на её «странности». В «Мёртвых душах» классик отмечал то, «что всего страннее, что может только на Руси случиться» (VI, 70).



ПРИМЕЧАНИЯ

[i] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – М.: ГИХЛ, 1956 – 1958. – Т. 11. – С. 477. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы – арабской.

[ii] Лесков Н.С.Собр. Соч.: В 12 т. – М.: Правда, 1989. – Т. 7. – С. 57. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страницы арабскими цифрами.

[iii] Гоголь Н.В. Полн. собр. соч.: В 14 т. – М.; Л.: АН СССР, 1937 - 1952. – Т. VI. – С. 97. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы - арабской.

[iv] Цит. по: Душечкина Е.В. Русский святочный рассказ: становление жанра. - СПб., 1995. – С. 120.

[v] Цит. по: Уилсон Э. Мир Чарльза Диккенса. – М.: Прогресс, 1975. – С. 25 – 26.

[vi] Шмелёв И. С. Лето Господне – СПб.: ОЮ, 1996. – С. 145.

[vii] Лесков Н.С. Уха без рыбы // Новь. – 1886. – Т. VII. – № 7. – С. 352.

[viii] Там же. – С. 353.

[ix] Гоголь Н.В.Собр. соч.: В 7 т. – М.: Худож. лит., 1986. – Т. 6. – С. 34. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страницы арабскими цифрами.

[x] Б.п. Притча о пшенице и плевелах // Христианское чтение. – СПб., 1836. – Ч.2. – С. 181 – 182.

[xi]Меньшиков М.О. Художественная проповедь (XI том сочинений Н.С. Лескова) // Меньшиков М.О. Критические очерки: Сборник статей. – СПб., 1899.



 

Грабёж в русском стиле

Святочный рассказ Н. С. Лескова “Грабёж”

Николай Семёнович Лесков создал рассказ «Грабёж» (1887) специально к святкам. Писатель напоминал издателю В.М. Лаврову: «Я Вам писал, что изготовлю “святочный рассказ”<…> В эту минуту (8 час. утра 24 ноября <18>87 г.) рассказ у меня на столе: готовый, переписанный и вновь основательно измаранный. Теперь его остаётся только отдать и напечатать»[1].

В этом святочном рассказе отразилось «орловское происхождение» Лескова, его глубочайшее знание русской провинции как корневой основы жизни России. Писатель нередко подчёркивал: «В литературе меня считают орловцем». Орёл явился местом действия множества лесковских произведений и таким образом стал известен во всём цивилизованном читающем мире. «Заразительно весёлой, чисто орловской панорамой» назвал «Грабёж» сын писателя Андрей Николаевич Лесков[2].

Однако не только любовью к «малой родине» и заразительным весельем дышит лесковский святочный шедевр. «По жанру он бытовой, – писал Лесков о рассказе, – по сюжету – это весёлая путаница; место действия – Орёл и отчасти Елец. В фабуле быль перемешана с небылицею, а в общем – весёлое чтение и верная бытовая картинка воровского города[3]за шестьдесят лет назад» (ХI, 358 – 359).

Так, «весёлость» соседствует с мрачной картиной повального воровства, грабежа, коррупции. Парадоксально, как всегда в лесковском художественном мире, переплетаются радостное и горестное, весёлое и грустное, смешное и страшное, комическое и трагическое в «драмокомедии» (IV, 441) русской жизни.

Лесков – исследователь ситуаций необычных, странностей, в которых часто смешаны противоположные начала, смещены реальные пропорции: «А в жизни, особенно у нас на Руси, происходят иногда вещи, гораздо мудрёнее всякого вымысла – и между тем такие странности часто остаются совсем незамеченными» (V, 270), – говорил писатель.

Перестройка жанровых стандартов привычного святочного рассказа, в котором обычно всё было известно заранее, у Лескова шла от особого понимания фантастического, чудесного – главной пружины традиционного святочного повествования. Циклу «Святочные рассказы» 1889 года, в котором собраны произведения разных лет, писатель счёл необходимым предпослать предисловие, во многом объясняющее своеобразие его святочного творчества: «Предлагаемые в этой книге святочные рассказы написаны мною разновременно для праздничных – преимущественно для рождественских и новогодних номеров разных периодических изданий. Из этих рассказов только немногие имеют элемент чудесного <выделено Лесковым. – А.Н.-С.> – в смысле сверхчувственного или таинственного. В прочих причудливое или загадочное имеет свои основания не в сверхъестественном или сверхчувственном, а истекает из свойств русского духа и тех общественных веяний, в которых для многих, – в том числе и для самого автора, написавшего эти рассказы, заключается значительная доля странного и удивительного» (7, 440).

Святочный цикл Лескова изобилует парадоксами и «метаморфозами»«прекурьёзными случаями» и «престранными историями», «сюрпризами и внезапностями», «самыми неожиданными обстоятельствами»[4], если пользоваться определениями в повести «Смех и горе» (1870). «Грабёж» – яркое тому подтверждение.

Время и обстоятельства необычного происшествия, описанного в рассказе, – святки. Следуя основным законам жанра, писатель воспроизводит каноны святочной словесности, уходящей корнями в Священное Писание. Это семья, домашний очаг, любовное единение духовно близких людей – традиционные мотивы, напоминающие читателям рождественских рассказов о Святом Семействе.

Есть в рассказе и размягчающий сердце образ ребёнка-сироты, привычный в рассказах на тему Рождества Богомладенца. Маменька Мишеньки – героя-рассказчика – приняла на воспитание подкинутую девочку – по научению свахи, которая «до сирот была очень милая – всё их приючала и маменьке стала говорить:

– Возьми в дом чужое дитя из бедности. Сейчас всё у тебя в своём доме переменится: воздух другой сделается. Господа для воздуха расставляют цветы, конечно, худа нет; но главное для воздуха – это чтоб были дети. От них который дух идёт, и тот ангелов радует, а сатана – скрежещет...» (5, 327).

В одном из последних своих святочных рассказов – «Пустоплясы» (1893) –Лесков также говорил: «Бедное дитя – всегда “Божий посол”: через него Господь наше сердце пробует» (11, 241).

Это не может не напомнить евангельское «Будьте как дети»«если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное» (Мф. 18: 3); «И кто примет одно такое дитя во имя Мое, тот Меня принимает» (Мф. 18: 5).Особенно хорошо вспомнить эти заветы на святках, когда мы празднуем Рождество Божественного Младенца.

Перед нами – картина губернского Орла на святках 1837 года. Художник в точности воспроизводит не только топографию, но саму атмосферу старинного провинциального города. Достоверность этой “бытовой картинки”, орловский колорит тем более поразительны, что Лесков посещал свой родной город последний раз в 1862 году. Память между тем хранила самые мельчайшие подробности до того бережно, что Орёл также можно считать одним из “героев” рассказа. Читатели словно прогуливаются вместе с героями по орловским улочкам, прислушиваются к перезвону церковных колоколов, спускаются на лед замёрзшей Оки, где собирались «под мужским монастырём» «на кулачки биться мещане с семинаристами» (5, 293). До сих пор город узнаваем в своих приметах настолько, что по Орлу можно путешествовать, как по страницам лесковских книг.

Одно из главных качеств творчества Лескова состоит в том, что внешняя достоверность наполняется глубоким внутренним содержанием, внеисторическим, метафизическим смыслом. И чем документальнее обставлено повествование, тем выше уровень эстетического, социального, религиозно-нравственного обобщения. «Мимотекущий лик земной» соединяется с вневременным, вечным. Лесковский текст устремляется в сферы внетекстовые.

Рассказчик поначалу неторопливо излагает события святочной истории, случившейся пятьдесят лет назад. «Орловский старожил» (5, 291) уже в те молодые свои годы отличался степенностью, благочестием: «Во всём я, по воле родительской, был у матушки в полном повиновении. Баловства и озорства за мною никакого не было, и к храму Господню я имел усердие и страх» (5, 292). Столь же благочестивы члены его семейства – две почтенные вдовы: «матушка и тётенька» – «святая богомолка». Своим чередом, неспешно идёт жизнь добротного степенного дома: «житьё мы вели самое строгое» (5, 292). Домочадцы сидят «на святках, после обеда у окошечка», кушают мочёные яблоки и толкуют «что-то от Божества» (5, 295).

Тщательно, не без любования продумывает Лесков каждую бытовую деталь. И в этом есть своя внутренняя художественная логика. Неправы исследователи, которые с вульгарно-социологических позиций объявляли «тёмным царством» целые пласты народной жизни. Иначе Лесков, знавший Россию «в самую глубь», не воспроизводил бы в своём рассказе атмосферу русского быта столь подробно, обстоятельно, а главное – с любовью.

Простодушный купеческий сынок Мишенька «только и ходу знал, что <…> в праздник к ранней обедне, в Покров, – и от обедни опять сейчас же домой, и чтобы в доказательство рассказать маменьке, о чём Евангелие читали или не говорил ли отец Ефим[5] какую проповедь; а отец Ефим был из духовных магистров, и, бывало, если проповедь постарается, то никак её не постигнешь» (5, 292).

Есть за героем только одна провинность: «я грешен был и в этом покойной родительнице являлся непослушен» (5, 293). Втайне от маменьки 19-летний детинушка – настоящий русский богатырь по силе и удали – ходит не просто смотреть кулачные бои «стенка на стенку», но и становится на подмогу в «гонимую стену». Сам он признаётся: «сила моя и удаль нудили меня, и если, бывало, мещанская стена дрогнет, а семинарская стена на неё очень наваливает и гнать станет, – то я, бывало, не вытерплю и становлюсь. Сила у меня с ранних пор такая состояла, что, бывало, чуть я в гонимую стену вскочу, крикну: “Господи благослови! бей, ребята, духовенных!” да как почну против себя семинаристов подавать, так все и посыпятся» (5, 293).

Дядюшка этого «добра молодца» с укором обращается к сестрицам: «Что вы это парня в бабьем рукаве парите! Малый вырос такой, что вола убить может, а вы его все в детках бережёте. Это одна ваша женская глупость, а он у вас от этого хуже будет. Ему надо развитие сил жизни иметь и утверждение характера» (5, 298).

Затевается сватовство. Тема супружества – также одна из ведущих в святочном жанре. «Всматриваясь в святочные обычаи, – писал собиратель русского фольклора И. Сахаров, – мы всюду видим, что наши святки созданы для русских девушек. В посиделках, гаданьях, играх, песнях всё направлено к одной цели – к сближению суженых»[6]. Хорошая жена приносит в дом благодать: «невесты есть настоящие девицы <…> скромные – на офицеров не смотрят, а в платочке молиться ходят <…> На такой как женишься, то и благодать в дом приведёшь» (5, 294).

Переговоры о будущей женитьбе ведутся также степенно, обстоятельно и с упованием на помощь Божию, под иконами: сваха с маменькой «запрутся в образной, сядут ко крестам, самовар спросят» (5, 294).

Неспешное чаепитие – примета уютного русского дома. У большого медного самовара чай разливается в нарядные чашки и пьётся с наслаждением – обязательно из блюдечка – за беседой о городских новостях.

А «орловское положение» таково, что ежедневно в сумерках наступает вошедший в городское обыкновение «воровской час»: «Егда люди потрапезуют и, помоляся, уснут, в той час восстают татие и исходя грабят» (5, 304).Горожане подвергаются нападениям с двух, казалось бы, противоположных сторон – грабителей и полицейских: «постоянно с ворами, и день и ночь от полиции запираемся» (5, 295).

К властям обращаться за помощью тщетно. Они – вершина айсберга грабительской системы и «свой интерес наблюдают», «губернатор правила уставляет» (5, 304).

Сквозным персонажем наравне с легендарными орловскими «подлётами» [1], о которых заходит речь постоянно, становится полицмейстер Цыганок. Начальник губернской полиции – фигура вполне современная и узнаваемая: «своё дело и смотрит, хочет именье купить. А если кого ограбят, он и говорит: “Зачем дома не спал? И не ограбили б”» (5, 305).

Имя полицмейстера для горожан равносильно именам первейших «татей и разбойников» – библейского убийцы Каина, легендарного злодея-скупца Арида (Ареда): «А тётенька как услыхала про Цыганка, так и вскрикнула:

– Господи! Избавь нас от мужа кровей и от Арида!» (5, 320).

Ретивые «блюстители порядка» с удвоенным рвением обирают горожан. С полицейскими обходами «ещё хуже стали грабить. <…> А, может быть, не подлёты, а сами обходные и грабили» (5, 305).

Однако полицейские чины рьяно надзирают за «честью мундира». Публично обвинить их в преступлениях или хотя бы в бездействии не дозволяется, иначе взыщут, как сейчас бы сказали, «моральный ущерб»: «А с квартальным ещё того хуже – на него если пожалуешься, так ему же и за бесчестье заплатишь» (5, 305).

И видимо, и незримо участвуют во всех сюжетных событиях зловещие фигуры главных грабителей и коррупционеров в городе – губернатора, полицмейстера, прикрывающих свои тёмные деяния «Сводом законов Российской империи», и вышколенных подручных-квартальных, полицейских воров пониже рангом.

Так раздвигаются тесные рамки уютного камерного повествования. Создаётся картина всеобщего ограбления народа как узаконенной системы. Ограбленным и брошенным властями на произвол судьбы людям только и остаётся что надеяться единственно на помощь Божию, Его святое заступничество: «Аще не Господь хранит дом – всуе бдит стерегий» (5, 305) – «Если Господь не охраняет дом – напрасно бодрствует стерегущий».

Жанр развлекательного святочного чтения отступает. Это уже гротеск, где за смешным скрывается страшное. Только и остаётся воскликнуть вслед за героем рассказа: «Экий город несуразный!»(5, 305). Губернский Орёл предстаёт как «город глохлый» (5, 296), в котором, по словам гостя, если «что и есть хорошего, так вы и то ценить не можете» (5, 297).

Богатый елецкий купец и церковный староста Иван Леонтьевич – дядя героя – как раз и приехал в Орёл на святки, «даже на праздничных днях побеспокоился» (5, 296), чтобы выбрать самого лучшего, голосистого дьякона и увезти его с собой в Елец, где проживают ценители и знатоки церковного пения.

Прибывши «по церковной надобности не с пустыми руками», Иван Леонтьевич в затруднении: «Помилуй Бог, какой орловчин с шеи рванёт и убежит» (5, 296). Наслушавшись историй об орловских «подлётах» и грабителях-полицейских, дядюшка просит отпустить с ним силача Мишеньку, оказать «родственную услугу», проводить в сумерках по воровскому городу: «помилуй Бог, на меня в самом деле в темноте или где-нибудь в закоулке ваши орловские воры нападут или полиция обходом встретится – так ведь со мной все наши деньги на хлопоты... Неужели же вы, родные сёстры, столь безродственны, что хотите, чтобы меня, брата вашего, по голове огрели или в полицию бы забрали, а там бы я после безо всего оказался?» (5, 299).

Дядя с племянником отправляются выбирать лучшего дьякона, но тут «подвернулся вдруг самый неожиданный случай» (5, 295) – главная пружина развития действия в лесковской поэтике. В доказательство парадоксального положения: «как найдёт воровской час, то и честные люди грабят» (5, 291), – разыгрывается с героями диковинное происшествие.

В основе сюжета – характерные мотивы святочной неразберихи, святочного снега, света и тьмы. Действие разворачивается в кромешной мгле, в метельной путанице, под завывание вьюги: «тьма вокруг такая густая, что и зги не видно, и снег мокрый-премокрый целыми хлопками так в лицо и лепит, так глаза и застилает», и «невесть что кажется, будто кто-то со всех сторон вылезает» (5, 310).

Фарсовые положения и их трагикомическая кульминация – битва в ночном мраке, в результате которой Мишенька и его дядя – степенный купец, перепуганные рассказами об орловских ворах-«подлётах», со страхом и недоумением обнаружили, что в сумятице сами стали невольными грабителями, – подготовили ситуацию, о которой в народе говорят: «Бес попутал».

Но тёмные силы, сбивающие человека с толку «в ночь под Рождество», торжествуют совсем не долго. Ночное недоразумение благополучно разрешается в светлом рождественском финале, так что герой-рассказчик не может не завершить своё повествование восклицанием во славу Божию: «я и о сю пору живу и всё говорю: благословен еси, Господи!» (5, 328).

Блистательны, искрометны все жанровые сцены этого озорного трагикомического святочного шедевра Лескова. Комизм и «веселость» рассказа очень искренние, добрые, сердечные. «Резной, изящный, безудержно веселый» «Грабёж» был не только «весёлым чтением», как задумывал Лесков, но и для самого писателя стал праздником, отдыхом души. «Это улыбка, которой облегчается бремя жизни, разрежается мрак отчаяния», рассказ – яркое проявление неистребимого лесковского жизнелюбия. В целом «Грабёж» получился не просто ярким, развлекательным чтением, но главное – дающим доброкачественную духовную пищу уму и сердцу читателя не только на святки, но в любое время года.

Настоящая драгоценная жемчужина рассказа – певческое соревнование дьяконов орловских храмов – Никитского и Богоявленского, «как они подведут и покажут себя на все лады: как ворчком при облачении, как середину, как многолетный верх, как “во блаженном успении” вопль пустить и памятную завойку сделать» (5, 303). Судьёй выступает елецкий купец Павел Мироныч Мукомол – «любитель в священном служении громкость слушать» (5, 307). У него самого голос такой «престрашный, даже как будто по лицу бьёт и в окнах на стеклах трещит. Даже гостиник очнулся и говорит:

– Вам бы самому и первым дьяконом быть» (5, 307).

Победивший дьякон от Никития – «рыжий, сухой, что есть хреновый корень, и бородка маленькая, смычком» (5, 307) – оказался невольной жертвой дядюшки и племянника. Эти два силача одолели бедного «сухощавого дьякона» (5, 324), в буранной тьме приняв его за «подлёта». В «воровской час» дьякон лишился своих серебряных часов и был избит на льду Оки. Непреднамеренно Мишенька воплотил свой же призыв с кулачных боёв: «бей, ребята, духовенных!» (5, 293).

Анекдотическое недоразумение и даже его драматическая сторона (Мишенька со стыда хотел повеситься, став непредумышленным грабителем-«подлётом», а его маменька от переживаний «так занемогли, что стали близко ко гробу», – 5, 326) – разрешаются «святочно», счастливо.

Томимый своим невольным согрешением, Мишенька отправился на богомолье во Мценск к Николаю Угоднику, «чтобы душу свою исцелить» (5, 328). И здесь встретил свою суженую, Богом посланную. Герой нашёл счастье в «семейной тихости» с хорошей «девицей Алёнушкой»: «и позабыл я про все про истории, и как я на ней женился и пошёл у нас в доме детский дух, так и маменька успокоилась» (5, 328).

По Лескову, крепкий дом, дружная семья, «детский дух», истинное благочестие – это реальные человеческие ценности.    

И всё же истинная развязка действия намного драматичнее. Бытовая зарисовка жизни провинциального города вскрывает не только факты и их эстетику, но и представляет собой глубокое осмысление социального бытия. Удачно найденные нетрадиционные художественные решения обращают читателя, настроенного на восприятие весёлого, шутовского действа, к глубинному метафизическому смыслу лесковского святочного рассказа. За достоверно выписанными историческими деталями жизни и русского быта открывается внутренний план: универсальный, внеисторический – вечная борьба света и мрака, добра и зла, Божеского начала и неправедной «социабельности».

Глава губернской полиции, к которому явились с повинной без вины виноватые герои, не отпустил ни одного из участников происшествия, не взыскав с них неправедной мзды. Угрозы, шантаж, вымогательство – обычные средства в арсенале Цыганка. К нему нельзя приблизиться без взятки – «барашка в бумажке» (5, 322). В карман полицмейстера перекочевали все средства, привезённые в Орёл «для церковной надобности» елецкими купцами. Более того – гостям города пришлось влезть в долги, чтобы удовлетворить аппетиты официального грабителя: «Ну, ваше высокоблагородие, нам надо домой сходить занять у знакомцев, здесь при нас больше нету» (5, 326).

Несмотря на то, что писатель указал на изображаемое как на дела минувших дней, актуальный смысл его святочной истории о грабеже прочитывается и до настоящего времени.

Так, сохранились не только художественно воссозданные Лесковым многие орловские храмы, улицы, площади. К несчастью, мало изменились вошедшие в поговорку обычаи и нравы «воровского» губернского города и его окрестностей, уездных городков срединной России: «Орёл да Кромы – первые воры, а Карачев на придачу, а Елец – всем ворам отец»(5, 295). Эта провинциальная «воровская география» – только слабый отголосок столичной: «Елец хоть уезд-городок, да Москвы уголок» (5, 297).

В преамбуле «Грабежа» заходит речь о реальных событиях, происшедших в год создания рассказа: «Шёл разговор о воровстве в орловском банке, дела которого разбирались в 1887 году по осени.

Говорили: и тот был хороший человек, и другой казался хорош, но, однако, все проворовались» (5, 291).

И далее рассказчик изложил свою удивительную историю про «воровской час», «имевшую место лет за пятьдесят перед этим в том же самом городе Орле» (5, 291).

Так, утверждается мысль о неистребимой системе воровства, коррупции, продажности, которая существовала и за пятьдесят лет до создания рассказа, и в год его написания, процветает и поныне. Этот вневременной монстр перешагнул границы лесковского текста, и сегодня только разрастается в своих чудовищных масштабах, принимая, согласно духу нынешнего времени, новые уродливые формы.

По-лесковски, «сюрпризы и внезапности» не заставляют себя ожидать. Совсем недавно лопнул «Орловский социальный банк», не исполнивший своих обязательств на сотни миллионов рублей. Банковские махинации – на официальном языке: «злоупотребление полномочиями» – вызвали волну возмущения обманутых горожан и особенно пенсионеров. Их демонстрации проходили в мае прошедшего 2012 года на главной площади города.

С градоначальниками – по-нынешнему: «мэрами» – многострадальному Орлу тоже хронически не везёт. Один перекочевал из «мэрского» кресла на нары в тюремной камере. За другого ратовал губернатор и рассылал орловцам «письма счастья», собственноручно подписанные, с просьбой поддержать своего кандидата. А через некоторое время тот же губернатор приносил покаянные извинения жителям Орла, просил прощения за своего бывшего протеже: мол, вовремя не разглядел, ошибка вышла.

Буквально на днях заместитель начальника УМВД Орловской области пойман на том, что пытался отобрать квартиру у матери обманувших его аферистов[7]. Один из них был задержан. Угрозами, которые на языке официальной хроники именуются «превышением должностных полномочий», современный «Цыганок» вынудил пожилую женщину переоформить жильё на его супругу. Сделка не прошла государственную регистрацию – квартира оказалась единственным жильём малолетнего внука женщины – жертвы шантажа. Так тайное стало явным.

Подручные современного «полицмейстера», вымогатели пониже рангом – дежурная смена орловской полиции, подобная «полицейским обходам», что грабили наравне с «подлётами» в лесковском рассказе, – также на нынешних святках «по надуманным основаниям стали угрожать задержанному возбуждением уголовного дела за оскорбление представителя власти. При этом за 10 тысяч рублей обещали не возбуждать уголовное дело <…> в помещении отдела полиции в момент передачи 8 тысяч рублей подозреваемые были задержаны»[8].

Неслучайно не сходит со сцены орловского театра «Русский стиль» легендарная постановка лесковского святочного рассказа. В зрелищном финале спектакля сверкает молния, раздаются раскаты грома небесного. Казалось бы, инфернальные силы наказаны: у Цыганка украли награбленное, но… всё возвращается на круги своя, и грабительская власть вновь торжествует.

Лесков заботился о точности заглавий своих произведений. Любил, чтобы «кличка была по шерсти». Свой святочный рассказ писатель поименовал вначале «Родственная услуга», а затем назвал «Грабёж». Однословное заглавие оказалось столь многомерным, что вместило прошлое, настоящее и будущее «гнусной российской действительности».

В сегодняшней жизни – всё как в рассказе Лескова. Блестят золотом маковки православных храмов. Звонят к рождественской заутрене. Но внезапным диссонансом благовест разрывается воплями ограбленных: «Караул!!!» (5, 317)

И плывёт над маленьким провинциальным городком и над всей Россией-матушкой вселенская молитва: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас, аминь!»(5, 295)


[1] Подлёт – по- староорловски то же, что в Москве «жулик» или в Петербурге «мазурик» (см. «Историч. оч. г. Орла» Пясецкого 1874 г.). (Примечание Н.С. Лескова)

 


ПРИМЕЧАНИЯ

[1] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – М.: ГИХЛ, 1956 – 1958. – Т. 11. – С. 358 – 359. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома римской цифрой, страницы – арабской.

[2] Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: По его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2-х т. – Т. 2. – С. 422.

[3] Здесь и далее выделено мной, кроме специально оговорённых случаев.

[4] Лесков Н.С. Собр. соч.: В 12 т. – М.: Правда, 1989. – Т. 5. – С. 12, 101, 11, 35, 15. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страниц арабскими цифрами.

[5] В образе «отца Ефима» художественно воплотились черты протоиерея Евфимия Андреевича Остромыс­ленского (1804 – 1887) – магистра богословия, преподавателя Закона Божия в орловской мужской гимназии, где учился Лесков. «Добрые уроки» своего «превосходного законоучителя» (VI, 125) писатель впоследствии не раз вспоминал и литературно сберёг в очерке «Владычный суд», в рассказах «Привидение в Инженерном замке», «Пугало», «Зверь» и др.

[6] Сахаров И. Песни русского народа. Часть 1. – СПб., 1838. – С. 3.

[7] См.: РИА Новости http://ria.ru/incidents/20130110/917528159.html Замглавы орловского УМВД отнял жильё у матери обманувших его аферистов.

[8] См.: РИА Новости http://ria.ru/incidents/20130110/917528159.html#ixzz2Hlu6JR1p Дело о мошенничестве возбуждено по факту вымогательства взятки дежурной сменой орловской полиции.



«Христос за пазушкой»: святочный рассказ Н.С. Лескова «Христос в гостях у мужика» 

Особенность творчества Николая Семёновича Лескова (1831 – 1895) такова, что за конкретно-бытовыми фактами русской реальности всегда проступают вневременные дали, открываются духовные высоты. Эта духовность – следствие глубокой веры писателя в то, что человеческое бытие не ограничивается земным существованием. Жить без веры нельзя, ибо вера больше, чем жизнь. «Думаю и верю, что “весь я не умру”, – писал Лесков А. И. Чертковой за год до смерти, – но какая-то духовная постать уйдёт из тела и будет продолжать “вечную жизнь”» [i].

Перспектива вечной жизни предъявляет человеку высокие духовно-нравственные требования. И Лесков полон желания поддержать в людях «проблески разумения о смысле жизни» (XI, 477). Выполнить эту непростую задачу во многом помогает писателю излюбленный им жанр святочного рассказа.

Лесковские святочные рассказы – часто необычные, курьёзные, нарушающие «жанровые ожидания», – всегда ориентированы на евангельскую учительно-притчевую традицию. В статье «Объяснение по трём пунктам»Лесков чётко сформулировал свою мировоззренческую и писательскую позицию в самом первом «пункте»: «Я имел в виду важность Евангелия, в котором, по моему убеждению, сокрыт глубочайший смысл жизни» (XI, 233).

Таков «Христос в гостях у мужика».Этот святочный рассказ был написан к Рождеству 1880 года и опубликован в первом январском номере детского журнала «Игрушечка» за 1881 год с посвящением «христианским детям». Переиздан «Христос в гостях у мужика» был только в 1992 году.

Как и в других святочных произведениях, здесь реализуются главные мотивы рождественского повествования – чудо, спасение, дар. При весьма прозрачных намёках на возможность рационального, логического объяснения многих чудес, здесь всё же присутствует дух мистической сверхчувственности, Божественного Промысла.

В творчестве Лескова встречаются многочисленные признания, подобные сделанному в повести «Владычный суд»: «Я тогда был не совсем чужд некоторого мистицизма, в котором, впрочем, не всё склонен отвергать и поныне, ибо, – да простят мне учёные богословы, – я не знаю веры, совершенно свободной от своего рода мистицизма» [ii].

Произведения Лескова, по замечанию самого писателя в авторском предисловии к сборнику «Святочные рассказы», «имеют элемент чудесного – в смысле сверхчувственного и таинственного» (7; 116). «Вещи и явления, которых мы не можем постигать нашим рассудком, вовсе не невозможны от этого… – размышлял Лесков в романе «На ножах». – Я признаю священные тайны Завета и не подвергаю их бесплодной критике. К чему, когда инструмент наш плох и не берет этого?» (5; 96)

В рассказе «Христос в гостях у мужика» пересекаются сферы земная и небесная. В метаморфозе очищения героя от греха долголетней обиды и гнева рассказчик усматривает «перст Божий» и предполагает, что скоро «и всю руку увидим» [iii].

Действительно, в финале, когда Тимофей и его гости с трепетом надеются на приход Христа – давно ожидаемого главного Гостя, – в ночь под Рождество совершается рационально не объяснимое чудо: «…из сеней, где темно было, неописанный розовый свет светит и… выходит белая, как из снега, рука, и в ней длинная глиняная плошка с огнём… <…> Ветер с вьюгой с надворья ревёт, а огня не колышет» (10).

Источник «неописанного розового света» – в Божественной природе Иисуса Христа. На всенощных богослужениях звучит песнопение Господу «Свете тихий», в котором «тихий» Божественный свет сливается с «розовым» светом вечерней зари: «Свете тихий святыя славы, Бессмертнаго Отца Небеснаго, Святаго, Блаженнаго Иисусе Христе: пришедши на запад солнца, видевши свет вечерний, поем Отца, Сына и Святаго Духа, Бога».

Узрев «Свет от Света», герои рассказа удостоились получить знак о том, что «Христос среди нас!» (11)

Столь же таинственна сверхъестественная природа светоносного видения дяде Тимофея. Когда-то он смертельно обидел и ограбил племянника. И тот, с болью в сердце затаив горечь обиды, уехал подальше из родных мест, чтобы начать жить заново в далёком сибирском краю. Глубоко раскаявшись, в надежде на прощение дядя долгие годы безуспешно искал Тимофея. И вдруг – неожиданно даже для самого себя – появился в его доме в рождественский вечер: «…кто-то неведомый осиял меня и сказал: “Иди, согрейся на Моём месте и поешь из Моей чаши”, взял меня за обе руки, и я стал здесь сам не знаю отколе” (11).

Важно, что русский человек не подавлен величием и непостижимостью Божественного чуда, а принимает его со спокойной и твёрдой верой, как должное: «Я, дядя, твоего Провожатого ведаю: это Господь, Который сказал: “аще алчет враг твой – ухлеби его, аще жаждет – напой его”» (11).

Здесь – дорогая Лескову национальная русская черта быть «с Христом запросто, семейно»: «Я более всех представлений о Божестве люблю этого нашего русского Бога, который творит себе обитель “за пазушкой”» (1, 348), – говорил писатель.

Тут, у сердца, “за пазушкой”, как уверен герой другого рождественского рассказа Лескова – «На краю света» – «монашек такой маленький, такой тихий», праведный отец Кириак, «тайны… очень большие творятся – вся благодать оттуда идёт: и материно молоко детопитательное, и любовь там живёт, и вера… сердцем одним её только и вызовешь, а не разумом. Разум её не созидает, а разрушает: он родит сомнения <…>, а вера покой даёт, радость даёт…” (1, 354).

Сердце – доминанта православной антропологии – центр всей внутренней работы человека, средоточие живой стихии духовной практики, устремлённой к богопознанию и богообщению.

Так и в рассказе «Христос в гостях у мужика» герой «стал навсегда мирен в сердце своём» (11).

О «сердечном» познании Бога размышлял Лесков в заметке «Боговедение баснописца (Post-scriptum об Иване Андреевиче Крылове)». Писатель отметил крыловское «любопытное и прекрасное богопознание».Именно Лесков первым привлёк к нему внимание: «никто никогда не приводит, какое представление о Боге имел Крылов. А оно очень кратко и прекрасно. Крылов говорит:

Чтоб Бога знать, быть надо Богом,

Но чтоб любить и чтить Его,

Довольно сердцаодного» [iv].

Далее Лесков комментирует крыловские строки: «Определение это мне кажется прекрасным, и таким же оно казалось архиереям, которым я говорил о нём, и просвещённому буддисту из японского посольства, который записал себе крыловское богопознание и сказал: “Это может объединить все понятия”» [v].

«За всех» – предсмертная молитва в устах кротчайшего отца Кириака в повести «На краю света»: «Вот… риза Твоя уже в руках моих… сокруши стегно мое… но я не отпущу Тебя… доколе не благословишь со мной всех” (1, 391). Это может показаться дерзостным. Но только на первый взгляд. В комментарии рассказчика-архиерея выражена авторская позиция: «Дерзкий старичок этот своего, пожалуй, допросится, а Тот по доброте Своей ему не откажет. У нас ведь это все семейно со Христом делается. Понимаем мы Его или нет, об этом толкуйте, как знаете, но а что мы живём с Ним запросто – это-то уже очень кажется неоспоримо. А Он попросту сильно любит…” (1, 392).

«Вся Россия дерзит, молясь: “Спас-Батюшка, Боженька”. Но не в этой ли дерзости вся её сила? Избави её Бог тут от вежливости», потому что «холодно-вежливы бывают с чужим, посторонним». Лесков же показал «дерзость смирения». Бог «свой» у человека, когда человек «свой» у Бога и «чужой себе»[vi] .

В рассказе «Христос в гостях у мужика» тот же самый «русский Христос за пазушкой» – простодушно-доверительное, без лукавого мудрствования отношение к Богу.

Отсюда – и упование Тимофея на то, что «Господь Своё обещание сдержит, придёт» (8), потому что однажды во время молитвы мужик услышал явственно: «Приду!» (7). В этой простосердечной надежде нет греха гордыни или надменного самовыделения. Наоборот, Тимофей ожидает Гостя с кротостью и смирением, веруя в слова Писания, что «Сей грешники приемлет и с мытарями ест» (7). Господь говорит: «Се, стою у двери и стучу, если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему и буду вечерять с ним, и он со Мною» (Откровение. 3, 20).

Возглас «Приду!», долетевший к Тимофею откуда-то «в ветерке розовом», когда он читал эпизод из Евангелия, как «Христос пришёл в гости к фарисею и Ему не подали даже воды» (7), легко можно было бы объяснить экстатическим состоянием героя. В садике, где он тогда молился и плакал среди цветущих роз: «и через их запах весь дом был в благовонии» (6), – Тимофей испытал что-то «вроде забытья или обморока»: «и всё вокруг меня стало розовое, даже и самые мои слёзы» (7).

Но стоит ли подыскивать рационалистические объяснения чудесному, если, по справедливым словам Лескова, «инструмент наш плох и не берёт этого» (5, 96)? Розовый свет, растворённый в покаянных молитвенных слезах, это и есть «Свете тихий», Его отблеск, Его благодать.

Главное чудо этого святочного рассказа – приход Христа не в дом, а в сердце человека, открывшееся для заповеди «возлюби и прости» (5). «И это мне нравится, – говорит рассказчик, – как злат ключ, что всякий замок открывает. А в чём же прощать, неужели не в самой большой вине?» (5).

Христианские духовно-нравственные уроки святочных рассказов Лескова наглядны, просты и доступны: «Как по святой воле Божией жить надо, чтобы образ Создателя в себе не уронить и не обесславить» (3).

Рассказчик «Христа в гостях у мужика» наставляет приятеля, хранящего долголетнюю память об обиде: «Ты, – говорю, – ополчись на себя. Пока ты зло помнишь, зло живо; а пусть оно умрёт, тогда и душа твоя в покое станет» (5).

Привычные в святочном жанре рамки замкнутого мирка уютной рождественской комнатки в рассказе «Христос в гостях у мужика» раздвигаются до масштабов всего мира, человечества, которое с Рождеством Христовым становится единой семьёй, детьми Божьими: «Мужчины и женщины, и детское поколение, всякого звания и из разных мест – и российские, и поляки, и чухонской веры. – Тимофей собрал всех» (3).

Завершается рассказ рождественской проповедью, призывом к каждому «устроить в сердце своём ясли для рождённого на земле Христа» (11).

 


ПРИМЕЧАНИЯ

[i] Лесков Н. С. Собрание сочинений: В 11 т. – М.: ГИХЛ, 1956 – 1958. – Т. XI. – С. 577. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте. Римская цифра обозначает том, арабская – страницу.

[ii] Лесков Н . С. Собрание сочинений: В 12 т. – М.: Правда, 1989. – Т. 12. – С. 284. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страницы арабскими цифрами.

[iii] Лесков Н . С. Христос в гостях у мужика // Игрушечка. – 1881. – № 1. – С. 6. Далее ссылки на издание даны в тексте с указанием страниц.

[iv] Лесков Н . С.Боговедение баснописца (Post-scriptum об Иване Андреевиче Крылове) // В мире Лескова. – М.: Сов. писатель, 1983. – С. 364.

[v] Там же. – С. 365.

[vi] Дурылин С.Н. О религиозном творчестве Н.С. Лескова // Христианская мысль. – Киев, 1916. – № XI. – С. 85. 

Комментарии ():
Написать комментарий:

Другие публикации на портале:

Еще 9