Большим дерзновением мне всегда казались предложения написать свои воспоминания о встрече с митрополитом Антонием. Во-первых, Бог судил мне встретить владыку в последние годы его жизни, и «щедро делиться духовным наследием» владыки-митрополита было бы с моей стороны чересчур амбициозным. Во-вторых, есть в жизни имена, рядом с которыми теряется всякое слово. Чувствуешь себя каплей, которая собирается рассказать об океане. Но уж коль скоро апостолы посчитали возможным «по тщательном исследовании всего сначала» (Лк.1:3) описать то, что они «слышали, что видели своими очами, что рассматривали и осязали» (1 Ин.1:1), то и я, хоть и пришел «в одиннадцатый час» (Мф. 20:9), в чем предварительно исповедуюсь, решил дерзнуть. Ведь говорят же умные люди, что даже в капле виден океан.
Итак, осенний Лондон, Букингемский дворец. Полчаса пешком, и вот он – веронский фасад собора Успения Пресвятой Богородицы. За этими массивными готическими дверьми меня ждала встреча с человеком, о котором на излете девяностых знала уже практически вся православная Россия. Однажды Русская служба Би-би-си назвала его самым сильным христианским голосом мира; университет Абердина присвоил ему почетную докторскую степень «за обновление духовной жизни в стране»; архиепископ Кентерберийский признал, что народ Англии в огромном духовном долгу перед ним, а Григорий Померанц поставил его в один ряд с «великими созерцателями минувшего века» — писателем Томасом Мертоном и философом Мартином Бубером. Он был одинаково велик как в своем слове, так и в своем молчании. Столь титулованной особой, книгами которого зачитывалась вся Россия, о встрече с которым мечтали многие, на самом деле был очень простой русский человек – он сам любил это подчеркивать, что он именно русский человек – глава Сурожской епархии Русской Православной Церкви Московского Патриархата митрополит Антоний (Блум). Несмотря на свой преклонный возраст, прогрессирующую болезнь и, конечно же, архиерейские заботы, каждый четверг в семь часов вечера он проводил беседы в Успенском соборе.
Сразу же, как только входишь в пространство этого величественного и в то же время уютного полумрака, чувствуется какая-то особенная атмосфера, таинственная предрассветная тишина. В царившем покое неспешно расставляли стулья. Перед солеей, прямо напротив царских врат, стоял небольшой столик. Лица пришедших были приятны и спокойны. Казалось, еще мгновение, и откуда-то польются еле слышные звуки мелодии. Все говорило о какой-то таинственной встрече, тихом таинстве, которое вот-вот должно тут совершиться.
Однако, как это часто бывает в минуты внешнего блаженства, внутри все было чуть сложней. В сердце и голове бушевали вопросы, недоумения, сомнения. Ведь такой человек, такая возможность…Что нужно спросить прежде всего? Какой вопрос жизненно необходимо задать? Как сделать так, чтобы эта встреча оставила след?
Ощущение предрассветной тишины не подвело. То, что произошло через пару секунд, заставило сердце замереть. Откуда-то со стороны правого нефа в церковный зал вошел седовласый старец. Его появление было похоже на восход солнца. Не знаю, видели ли это глаза, но сердце точно видело. В сереньком габардиновом подряснике, с потертым солдатским пояском, препоясанным на тонкой старческой талии, в сандалиях на босу ногу в зал входил великий русский митрополит. С его приходом даже таинственный полумрак готической архитектуры наполнился тихим светом. Походка была особенной. Совершенно не выдавала 85-летнего старика. Нет, он не плыл над землей, словно таинственный лебедь, и даже не шаркал старческими ногами по древнему полу. Он именно шел… твердо, стремительно и цельно. Шел в каком-то абсолютно законченном смысле этого слова. Каждый его шаг был с пружинкой. Вот странное дело, уже потом мне не раз думалось, что этот человек не только обладает совершенно удивительным взглядом, но даже двигается как-то особенно. Не знаю, может ли человек ходить умно? Он это точно мог. Подойдя к столу, он поздоровался со всеми, отодвинул стул и сел. Ни одного лишнего движения. Потрясающая цельность всего. Затем из кармана ветхого подрясника вынул часы и положил перед собой. А дальше тишина… Он умолк. Закрыл глаза и погрузился в только ему одному ведомую глубину. Но вместо недоумения было ощущение, что эту встречу иначе просто и нельзя было начать. Только так. Только через эту погруженность в тишину. И все умолкло вместе с ним. Никогда в жизни я не испытывал такие дивные три минуты тишины. И только после них началась беседа.
* * *
Владыка говорил очень красиво. Сейчас, пожалуй, такой слог уж и не встретишь. Но так, по-видимому, говорила та Россия – старая, ушедшая. Его мирный и теплый старческий тембр, его особый говор, столь характерный для старшего поколения эмигрантов, придавали всему происходящему какой-то чудесный, если не сказать, сказочный колорит. Но главным было — совершенно незабываемое выражение его глаз. Об этом написано и сказано очень много. Практически каждый, кому посчастливилось хотя бы один раз пообщаться с митрополитом Антонием, больше всего запоминал именно эти глаза, исключительность его взгляда. Владыка Антоний смотрел на каждого, как на единственного своего собеседника. И взгляд его был живой и острый. Он будто бы не знал слова «чужой», был необыкновенно открыт каждой встрече, даже как-то рискованно обнажен. Его внутренний свет излучал такую радость и бодрость, что на время казалось, что он моложе многих в этом зале. Он был напрочь лишен пессимизма. В течение этой встречи владыка долго размышлял о вере, жизни, человеке. И вот тогда я догадался, зачем нужны были часы. Он, наверное, не любил безгранично говорить в одиночку. Поэтому и ограничивал себя определенным часом, по истечении которого у пришедших появилась возможность задать свои вопросы. И вот тут я обратил внимание на еще один интересный момент: не все вопросы были заданы, но на все – отвечено. Оказывается, так бывает. Владыка обладал удивительной способностью отвечать на еще не заданные вопросы, что говорило о редчайшем качестве — умении терпеливо слушать, четко слышать и как-то интуитивно все понимать. Казалось даже, что он понимает гораздо больше того, что человек способен выразить в своем вопросе. Наверное, это и есть жизненный опыт. Скорее даже – опыт духовный. Но вот вопросы иссякли, и в завершении беседы владыка встал и попросил всех помолиться вместе с ним. «Неожиданно», – подумал я. Не просто прочитать «Достойно есть», как обычную молитву, произносимую «по завершении всякого дела», а именно помолиться с ним.
Он начал читать слова краткого вечернего правила. То, как звучали эти молитвы, вряд ли возможно передать. Это была какая-то совершенно особая манера «чтения» не просто каждой молитвы, а каждого слова. Да и «чтением» это уже не назовешь. Я очень хорошо помню, как в семинарии или в академии читают эти молитвы на общем «правиле», – словно муха жужжит и бьется об стекло. Здесь все было иначе. Молитва буквально увлекала за собой в какую-то оглушающую тишину, в священную бесконечность. Каждое произнесенное слово звучало как часть его собственного опыта, его собственного слова к Богу, а не просто как текст, написанный далекими авторами. Уже позже я узнал, что ТАК молиться он учился всю жизнь. И вот плоды.
После «правила» люди стали подходить к владыке за благословением. Тихо и без суеты. Как и положено «пришедшему в одиннадцатый час», я встал в очередь последним. В голове как-то приятно гудело. От всего услышанного и увиденного было ощущение такого высочайшего восторга, что оставалось только тихо вздыхать от счастья. Наконец, я подошел. Он благословил меня привычным священным жестом, а потом как-то на старинный такой манер спросил: «А что Вы делаете на свете белом, скажите мне?» После краткого ответа владыка внимательно посмотрел на меня и сказал: «У меня такое ощущение, что нам нужно поговорить». Через минуту, держась слабеющей рукой за мой локоть, он вел меня в свою келью. Я с трудом верил в происходящее. Он видит меня впервые в жизни, вокруг немало заслуженных прихожан, имеющих больше «прав» на его внимание, но вдруг – после двух вопросов – такая уверенность, что нужно поговорить именно со мной. Ощущение тихого и внезапно свалившегося откуда-то счастья переполняло душу. Наверное, так обычно и происходит с пришедшими позднее всех, но получившими наравне со всеми. Мы шли рядом, рука об руку, я — «чужой и заезжий», и он — у которого не было чужих.
Когда я вошел в келью, то испытывал большое волнение. И тут же был удивлен контрастом между ожиданием и реальностью. Не многие в России знают, как и на что жил владыка Антоний. Автор множества книг, публикаций, радиопередач и фильмов, митрополит с мировым именем, он признался мне, что с трудом себе представляет, как выжил бы, если б не его прихожане, которые оставляют пакетики с продуктами у порога его кельи! Я был шокирован, а он, увидев мое удивление и смущение, лишь улыбнулся: «Я плохой и грешный человек и недостойно живу, — сказал владыка, — но я рад, что живу скромно, я рад этому, и в этом я могу быть спокоен». Я вдруг попросил позволения взять его руку. Мне почему-то страшно захотелось держать его руку в своих ладонях. Вот так вот мы и сидели друг напротив друга: я – с осоловевшим от счастья оком, и он – по-доброму улыбаясь. Я ему сразу признался, что до сей секунды моя душа была переполнена вопросами, но почему-то сейчас они все нашли свой ответ, и спрашивать его мне не о чем. И тогда он начал рассказывать о себе. Я боялся упустить даже деталь из предоставленного мне счастья. Наконец, вдоволь наволновавшись, я задал единственный и наиглупейший вопрос: «Как же Вам идея стать монахом пришла в голову?» И тут же, без промедления, получил ответ: «Я как-то прочитал у апостола Павла, что кто имеет жену — не оставляй ее, а кто не имеет — оставайся так. Я просто не хотел быть связанным ничем и никем. Хотел посвятить себя и свою жизнь чему-то большему. Так и сделал». Вот так все просто, открыто и благородно. И эта простота и открытость были во всем. Даже полинявший старенький подрясник и истертый годами пояс придавали облику этого старого человека невероятное достоинство и подлинный аристократизм. А потом он попросил меня рассказывать о себе. И более внимательного слушателя я не встречал в своей жизни.
* * *
Лондонский вечер неумолимо сгущал краски. Приближалась ночь. На следующий день нужно было лететь в старый добрый Дублин на целых два месяца. И, уже попрощавшись, прямо в дверях я вдруг услышал: «Я буду, как могу, молиться о вас. И давайте договоримся встретиться через два месяца в четыре часа дня». И всё! Через два месяца в четыре часа дня! Как в кино: «В шесть часов вечера после войны». Я не вполне поверил в серьезность этих слов. Он — глава огромной епархии: сотни дел, десятки встреч, службы, поездки, беседы. Как в круговерти этих больших и сложных вопросов можно вспомнить о такой маленькой встрече и не забыть о новой?
Два месяца пролетели незаметно. Снова Лондон, кованые решетки, позолоченные ананасы башен, галереи викторианских фасадов. Неспешной походкой я прогуливался по тихой безлюдной улочке, ведущей к русскому собору. «Интересно, – подумал я, – с каким вариантом из трех я столкнусь: скажут ли мне, что владыка вынужден был внезапно куда-то уехать, или, быть может, заболел, или, в лучшем случае, придется долго ждать аудиенции? Свернув с Эниссмо гарден в каре знакомого дворика и любуясь приближающимся фасадом, я вдруг заметил, что у входа в собор на скамейке сидит какой-то человек. Подойдя ближе, я потерял дар речи. Удивлению не было границ. Прямо передо мной, в стареньком подрясничке и все тех же сандалиях на босу ногу, сидел владыка-митрополит. Увидев меня, он тут же поднялся и пошел навстречу. Он обнял меня и сказал: «Я вас давно жду». Это была наша вторая встреча, а ощущение такое, как будто мы всю жизнь дружили и просто давно не виделись. Позже я признался ему, как боялся, что он меня не узнает вовсе. Он ответил лаконично: «Встречи не забываются», — и улыбнулся.
Мы поднялись наверх в небольшое офисное помещение епархии. И беседа вновь продолжилась. Будто ничего и не было, никаких двух месяцев разлуки. Будто я просто вышел в соседний магазин купить овсяного печенья к чаю. И мы проговорили с ним долгих три с половиной часа. Это были простые коротенькие рассказы из его длинной и непростой жизни и мои неуемные вопросы о том, как жить дальше.
Беседа зашла об исповеди и причастии: «Григорий Сковорода (русский религиозный философ — прим. автора), — сказал владыка, — во время одного из своих многих странствий проходил как-то мимо сельской церкви во время обедни. Зашел в храм. Священник стоял с чашей в руках, ожидая причастников. Но никто не подошел. “Неужели Жертву Божию отвергнуть?” — сказал Григорий. И, как говорят, со дерзновением приступил к Причастию, прямо как был: пыльный, немытый, с дороги. Потому что сердце его было чисто», — заключил владыка.
После этой истории – практически духовную апофтегму – мне почему-то показалось, что мы сегодня в нашем восприятии Евхаристии очень далеки от этого интимного переживания богоприсутствия. Правила, рассуждения о достоинстве–недостоинстве, готовности–неготовности, был накануне на вечерней службе или не был, – все эти формальные показатели, вся эта подготовительная необходимость как-то лишает нас главного чувства – чувства того, что Бог ждет нас в Евхаристии даже больше, чем мы ждем Его. Наверное, часто у нас это индивидуальное духовное чувство атрофируется за бесчувственными общими формами.
Не менее поразительно, в какую эпоху жил владыка Антоний и с какими людьми был лично знаком. Про себя он говорил: «Я ведь принадлежу ушедшей России, я ископаемое». Имена многих святителей, философов, богословов, историков и знаменитостей сходили с его уст в образе друзей, знакомых и приятелей. Помню, как он рассказал интересную историю о митрополите Вениамине Федченкове: «Захожу к нему в дом. Гляжу, лежит в коридоре на полу, завернувшись в мантию, митрополит Вениамин. Спрашиваю: Что случилось? — Знаете, — говорит владыка, — на моей кровати лежит бездомный, еще два лежат на полу, четвертый завернулся в мое одеяло, вот я и решил прилечь тут, в коридоре». Однажды, будучи еще мирянином, Андрей Блум подверг осуждению одного странного человека, который непотребным образом вел себя в храме. «Представьте себе ситуацию, — рассказывал владыка, — я стою на Литургии, и как только батюшка поворачивается к прихожанам и говорит: «мир всем», – этот человек показывает язык. Тогда еще я не знал, кто это был и что с ним происходит. После нескольких раз такого высовывания языка, я с возмущением подошел к старосте и сказал: давайте выведем этого человека из храма вон, он показывает язык. Ты что? — сказал мне староста, — это же Николай Бердяев, он болен. Ведь оказалось, что у известного русского философа в последние годы его жизни был нервный тик: судорожно закрывались глаза и вылезал язык. С тех пор я никого не осуждал».
Это поразительно внимательное и бережное отношение к каждому человеку было частью его глубоких убеждений. Владыка говорил, что на каждого человека нужно смотреть, как на икону, и «если она грязная, взять тряпочку и протереть». «Ведь вот так и Христос любит. Когда мы хороши — это ликование. Когда проказничаем — это Его распятие. По-видимому, и ангел-хранитель нас любит, иначе бы давно убежал», — так вот, с использованием почти детских выражений, он размышлял о тайне великого боготерпения. И казалось, что он знает об этом гораздо больше, чем тот, кто способен написать целую диссертацию о божественном кенозисе.
А еще меня поразило, с какой предельной искренней интимностью он говорил о молитве. «Если тяжело молиться, просто постарайтесь встать перед иконой и скажите: “Господи, я абсолютно недостоин говорить с Тобой, но благодарю Тебя, что Ты сподобил меня сейчас стоять в Твоем присутствии. Делай со мной, что Сам знаешь”». Это весьма характерная черта для религиозного опыта митрополита Антония: «Мы настолько заняты и озабочены собой, что порою не замечаем, что Богу не остается уже и места в наших мыслях и в нашем сердце». Вот этот момент меня особенно потряс. Ведь мы часто считаем признаками духовной жизни нашу регулярную озабоченность своим духовным состоянием, непрестанную борьбу с собой. Постоянно в центре этих процессов – мы сами. И лукавый любит нас увлечь этой игрой. Владыка предлагал немного иначе взглянуть на путь христианина: «Постарайтесь каждый день делать что-то для других, и предоставьте себя делать Христу».
Время неумолимо текло. Нужно было спешить на самолет в Россию. И вдруг, прощаясь, он мне как-то невзначай сказал: «А знаете, я ведь родился в Лозанне, но я не швейцарец, детство провел в Персии, и даже говорил на этом языке, но не чувствую себя восточным человеком, получил образование во Франции, но я не француз. Сейчас я уже давно живу в Англии, но я не англичанин. Я очень счастлив, что остался русским». Это простое признание наивысшим образом свидетельствовало о его личности. Он был и оставался русским человеком, до глубины души пронизанным великой русской красотой, преображенной Святым Духом.
Я взял листочек бумаги и попросил владыку написать мне что-нибудь на память. Он помолчал немного, а затем на белом клочке мелованной бумаги появились слова: «Радуйтесь тому, что Вы Богу дороги (это последнее слово он подчеркнул. – авт.), и в пределах ваших сил делайте, что можете, чтоб Бог на Вас радовался. Храни вас Господь и Матерь Божия. Митрополит Антоний».
* * *
Болотная Темза, могучий Вестминстер, одинокая Трафальгарская колонна. Сидя на скамье с коваными ручками под вытянувшимся, словно королевский гвардеец, конским каштаном, я лихорадочно пытался записать в блокнотик все, что услышал от него. И вдруг почему-то подумал, сколько же людей закрывают себя от Бога, от этой вечной любви, просто потому, что встретили на своем пути не тех. «Нет, вздор мелете, милашки, — пришло на ум из «Кадетского монастыря» Николая Лескова, — ...это вы говорите так оттого только, что на мастера не попали, который бы вас заинтересовал и раскрыл вам эту поэзию вечной правды и неумирающей жизни».
И тогда я понял, что, наверное, в этом вечно туманном городе, далеко за пределами России, я встретил такого мастера, и это был человек большой любви, удивительной красоты, благородный, старый, русский челове